Неточные совпадения
― Не угодно ли? ― Он указал на кресло у письменного уложенного
бумагами стола и сам сел на председательское место, потирая маленькие руки с короткими, обросшими белыми волосами пальцами, и склонив на бок голову. Но, только что он успокоился в своей позе, как над
столом пролетела моль. Адвокат с быстротой, которой нельзя было ожидать от него, рознял руки, поймал моль и опять принял прежнее положение.
Он не узнавал своей комнаты, глядя снизу на выгнутые ножки
стола, на корзинку для
бумаг и тигровую шкуру.
А между тем появленье смерти так же было страшно в малом, как страшно оно и в великом человеке: тот, кто еще не так давно ходил, двигался, играл в вист, подписывал разные
бумаги и был так часто виден между чиновников с своими густыми бровями и мигающим глазом, теперь лежал на
столе, левый глаз уже не мигал вовсе, но бровь одна все еще была приподнята с каким-то вопросительным выражением.
Когда взошел он в светлый зал, где повсюду за письменными лакированными
столами сидели пишущие господа, шумя перьями и наклоня голову набок, и когда посадили его самого, предложа ему тут же переписать какую-то
бумагу, — необыкновенно странное чувство его проникнуло.
С раннего утра до позднего вечера, не уставая ни душевными, ни телесными силами, писал он, погрязнув весь в канцелярские
бумаги, не ходил домой, спал в канцелярских комнатах на
столах, обедал подчас с сторожами и при всем том умел сохранить опрятность, порядочно одеться, сообщить лицу приятное выражение и даже что-то благородное в движениях.
Чичиков выпустил из рук бумажки Собакевичу, который, приблизившись к
столу и накрывши их пальцами левой руки, другою написал на лоскутке
бумаги, что задаток двадцать пять рублей государственными ассигнациями за проданные души получил сполна. Написавши записку, он пересмотрел еще раз ассигнации.
Чиновники на это ничего не отвечали, один из них только тыкнул пальцем в угол комнаты, где сидел за
столом какой-то старик, перемечавший какие-то
бумаги. Чичиков и Манилов прошли промеж
столами прямо к нему. Старик занимался очень внимательно.
— Лежала на
столе четвертка чистой
бумаги, — сказал он, — да не знаю, куда запропастилась: люди у меня такие негодные! — Тут стал он заглядывать и под
стол и на
стол, шарил везде и наконец закричал: — Мавра! а Мавра!
Комната была, точно, не без приятности: стены были выкрашены какой-то голубенькой краской вроде серенькой, четыре стула, одно кресло,
стол, на котором лежала книжка с заложенною закладкою, о которой мы уже имели случай упомянуть, несколько исписанных
бумаг, но больше всего было табаку.
И сердцем далеко носилась
Татьяна, смотря на луну…
Вдруг мысль в уме ее родилась…
«Поди, оставь меня одну.
Дай, няня, мне перо,
бумагуДа
стол подвинь; я скоро лягу;
Прости». И вот она одна.
Всё тихо. Светит ей луна.
Облокотясь, Татьяна пишет.
И всё Евгений на уме,
И в необдуманном письме
Любовь невинной девы дышит.
Письмо готово, сложено…
Татьяна! для кого ж оно?
Стихотворение это, написанное красивым круглым почерком на тонком почтовом листе, понравилось мне по трогательному чувству, которым оно проникнуто; я тотчас же выучил его наизусть и решился взять за образец. Дело пошло гораздо легче. В день именин поздравление из двенадцати стихов было готово, и, сидя за
столом в классной, я переписывал его на веленевую
бумагу.
Maman села за рояль, а мы, дети, принесли
бумаги, карандаши, краски и расположились рисовать около круглого
стола.
Он стоял подле письменного
стола и, указывая на какие-то конверты,
бумаги и кучки денег, горячился и с жаром толковал что-то приказчику Якову Михайлову, который, стоя на своем обычном месте, между дверью и барометром, заложив руки за спину, очень быстро и в разных направлениях шевелил пальцами.
— Что? Бумажка? Так, так… не беспокойтесь, так точно-с, — проговорил, как бы спеша куда-то, Порфирий Петрович и, уже проговорив это, взял
бумагу и просмотрел ее. — Да, точно так-с. Больше ничего и не надо, — подтвердил он тою же скороговоркой и положил
бумагу на
стол. Потом, через минуту, уже говоря о другом, взял ее опять со
стола и переложил к себе на бюро.
— Да што! — с благородною небрежностию проговорил Илья Петрович (и даже не што, а как-то «Да-а шта-а!»), переходя с какими-то
бумагами к другому
столу и картинно передергивая с каждым шагом плечами, куда шаг, туда и плечо, — вот-с, извольте видеть: господин сочинитель, то бишь студент, бывший то есть, денег не платит, векселей надавал, квартиру не очищает, беспрерывные на них поступают жалобы, а изволили в претензию войти, что я папироску при них закурил!
У окошка за особым
столом сидел секретарь с пером за ухом, наклонясь над
бумагою, готовый записывать мои показания.
За
столом, покрытым
бумагами, сидели два человека: пожилой генерал, виду строгого и холодного, и молодой гвардейский капитан, лет двадцати осьми, очень приятной наружности, ловкий и свободный в обращении.
Она освещена была двумя сальными свечами, а стены оклеены были золотою
бумагою; впрочем, лавки,
стол, рукомойник на веревочке, полотенце на гвозде, ухват в углу и широкий шесток, [Шесток — площадка в передней части русской печи.] уставленный горшками, — все было как в обыкновенной избе.
Молодые люди вошли. Комната, в которой они очутились, походила скорее на рабочий кабинет, чем на гостиную.
Бумаги, письма, толстые нумера русских журналов, большею частью неразрезанные, валялись по запыленным
столам; везде белели разбросанные окурки папирос.
Толстоногий
стол, заваленный почерневшими от старинной пыли, словно прокопченными
бумагами, занимал весь промежуток между двумя окнами; по стенам висели турецкие ружья, нагайки, сабля, две ландкарты, какие-то анатомические рисунки, портрет Гуфеланда, [Гуфеланд Христофор (1762–1836) — немецкий врач, автор широко в свое время популярной книги «Искусство продления человеческой жизни».] вензель из волос в черной рамке и диплом под стеклом; кожаный, кое-где продавленный и разорванный, диван помещался между двумя громадными шкафами из карельской березы; на полках в беспорядке теснились книги, коробочки, птичьи чучелы, банки, пузырьки; в одном углу стояла сломанная электрическая машина.
В общем дома жилось тягостно, скучно, но в то же время и беспокойно. Мать с Варавкой, по вечерам, озабоченно и сердито что-то считали, сухо шумя
бумагами. Варавка, хлопая ладонью по
столу, жаловался...
— Вот и еще раз мы должны побеседовать, Клим Иванович, — сказал полковник, поднимаясь из-за
стола и предусмотрительно держа в одной руке портсигар, в другой —
бумаги. — Прошу! — любезно указал он на стул по другую сторону
стола и углубился в чтение
бумаг.
Этого Самгин не ожидал, но и не почувствовал себя особенно смущенным или обиженным. Пожав плечами, он молча усмехнулся, а жандарм, разрезав ножницами воздух, ткнул ими в
бумаги на
столе и, опираясь на них, привстал, наклонился к Самгину, тихо говоря...
Варавка не ответил, остригая ногти, кусочки их прыгали на
стол, загруженный
бумагами. Потом, вынув записную книжку, он поставил в ней какие-то знаки карандашом, попробовал засвистать что-то — не вышло.
— Юрист, — утвердительно сказал человек, снова пересел к
столу, вынул из кармана кожаный мешочек, книжку папиросной
бумаги и, фабрикуя папиросу, сообщил: — Юриста от естественника сразу отличишь.
Странно и обидно было видеть, как чужой человек в мундире удобно сел на кресло к
столу, как он выдвигает ящики, небрежно вытаскивает
бумаги и читает их, поднося близко к тяжелому носу, тоже удобно сидевшему в густой и, должно быть, очень теплой бороде.
Он бросил на
стол какую-то
бумагу, но обрадованный Самгин, поддев ее разрезным ножом, подал ему.
Стол для ужина занимал всю длину столовой, продолжался в гостиной, и, кроме того, у стен стояло еще несколько столиков, каждый накрыт для четверых. Холодный огонь электрических лампочек был предусмотрительно смягчен розетками из
бумаги красного и оранжевого цвета, от этого теплее блестело стекло и серебро на
столе, а лица людей казались мягче, моложе. Прислуживали два старика лакея во фраках и горбоносая, похожая на цыганку горничная. Елена Прозорова, стоя на стуле, весело командовала...
Ругался он тоже мягко и, видимо, сожалел о том, что надо ругаться. Самгин хмурился и молчал, ожидая: что будет дальше? А Самойлов вынул из кармана пиджака коробочку карельской березы, книжку папиросной
бумаги, черешневый мундштук, какую-то спичечницу, разложил все это по краю
стола и, фабрикуя папиросу пальцами, которые дрожали, точно у алкоголика, продолжал...
Дома он застал Варавку и мать в столовой, огромный
стол был закидан массой
бумаг, Варавка щелкал косточками счет и жужжал в бороду...
Зимними вечерами, в теплой тишине комнаты, он, покуривая, сидел за
столом и не спеша заносил на
бумагу пережитое и прочитанное — материал своей будущей книги. Сначала он озаглавил ее: «Русская жизнь и литература в их отношении к разуму», но этот титул показался ему слишком тяжелым, он заменил его другим...
И, нервно схватив бутылку со
стола, налил в стакан свой пива. Три бутылки уже были пусты. Клим ушел и, переписывая
бумаги, прислушивался к невнятным голосам Варавки и Лютова. Голоса у обоих были почти одинаково высокие и порою так странно взвизгивали, как будто сердились, тоскуя, две маленькие собачки, запертые в комнате.
Клим сел против него на широкие нары, грубо сбитые из четырех досок; в углу нар лежала груда рухляди, чья-то постель. Большой
стол пред нарами испускал одуряющий запах протухшего жира. За деревянной переборкой, некрашеной и щелявой, светился огонь, там кто-то покашливал, шуршал
бумагой. Усатая женщина зажгла жестяную лампу, поставила ее на
стол и, посмотрев на Клима, сказала дьякону...
В этом решении было что-то удобное, и оно было необходимо. Разумеется, Марина не может нуждаться в шпионе, но — есть государственное учреждение, которое нуждается в услугах шпионов. Миша излишне любопытен. Лист
бумаги, на котором Самгин начертил фигуру Марины и, разорвав, бросил в корзину, оказался на
столе Миши, среди черновиков.
Этот кусок
бумаги легко было изорвать на особенно мелкие клочья. Клим отошел от
стола, лег на кушетку.
— Что — хороша Мариша? — спросила она, бросив
бумаги на
стол.
Покончив на этом с Дроновым, он вызвал мечту вчерашнего дня. Это легко было сделать — пред ним на
столе лежал листок почтовой
бумаги, и на нем, мелким, но четким почерком было написано...
Вошел в дом, тотчас же снова явился в разлетайке, в шляпе и, молча пожав руку Самгина, исчез в сером сумраке, а Клим задумчиво прошел к себе, хотел раздеться, лечь, но развороченная жандармом постель внушала отвращение. Тогда он стал укладывать
бумаги в ящики
стола, доказывая себе, что обыск не будет иметь никаких последствий. Но логика не могла рассеять чувства угнетения и темной подспудной тревоги.
В жизнь Самгина бесшумно вошел Миша. Он оказался исполнительным лакеем,
бумаги переписывал не быстро, но четко, без ошибок, был молчалив и смотрел в лицо Самгина красивыми глазами девушки покорно, даже как будто с обожанием. Чистенький, гладко причесанный, он сидел за маленьким
столом в углу приемной, у окна во двор, и, приподняв правое плечо, засевал
бумагу аккуратными, круглыми буквами. Попросил разрешения читать книги и, получив его, тихо сказал...
Было очень трудно представить, что ее нет в городе. В час предвечерний он сидел за
столом, собираясь писать апелляционную жалобу по делу очень сложному, и, рисуя пером на листе
бумаги мощные контуры женского тела, подумал...
Он ожидал увидеть глаза черные, строгие или по крайней мере угрюмые, а при таких почти бесцветных глазах борода ротмистра казалась крашеной и как будто увеличивала благодушие его, опрощала все окружающее. За спиною ротмистра, выше головы его, на черном треугольнике — бородатое, широкое лицо Александра Третьего, над узенькой, оклеенной обоями дверью — большая фотография лысого, усатого человека в орденах, на
столе, прижимая
бумаги Клима, — толстая книга Сенкевича «Огнем и мечом».
Варвара возвратилась около полуночи. Услышав ее звонок, Самгин поспешно зажег лампу, сел к
столу и разбросал
бумаги так, чтоб видно было: он давно работает. Он сделал это потому, что не хотел говорить с женою о пустяках. Но через десяток минут она пришла в ночных туфлях, в рубашке до пят, погладила влажной и холодной ладонью его щеку, шею.
И, снова откинувшись на спинку стула, собрав лицо в кулачок, полковник Васильев сквозь зубы, со свистом и приударяя ладонью по
бумагам на
столе, заговорил кипящими словами...
Он сел и начал разглаживать на
столе измятые письма. Третий листок он прочитал еще раз и, спрятав его между страниц дневника, не спеша начал разрывать письма на мелкие клочки.
Бумага была крепкая, точно кожа. Хотел разорвать и конверт, но в нем оказался еще листок тоненькой
бумаги, видимо, вырванной из какой-то книжки.
— Здесь — только причесали, а платье шито в Москве и — плохо, если хочешь знать, — сказала она, укладывая
бумаги в маленький, черный чемодан, сунула его под
стол и, сопроводив пинком, спросила...
«Диомидов — врет, он — домашний, а вот этот действительно — дикий», — думал он, наблюдая за Иноковым через очки. Тот бросил окурок под
стол, метясь в корзину для
бумаги, но попал в ногу Самгина, и лицо его вдруг перекосилось гримасой.
Самгин внимательно наблюдал, сидя в углу на кушетке и пережевывая хлеб с ветчиной. Он видел, что Макаров ведет себя, как хозяин в доме, взял с рояля свечу, зажег ее, спросил у Дуняши
бумаги и чернил и ушел с нею. Алина, покашливая, глубоко вздыхала, как будто поднимала и не могла поднять какие-то тяжести. Поставив локти на
стол, опираясь скулами на ладони, она спрашивала Судакова...
Часа через два, разваренный, он сидел за
столом, пред кипевшим самоваром, пробуя написать письмо матери, но на
бумагу сами собою ползли из-под пера слова унылые, жалобные, он испортил несколько листиков, мелко изорвал их и снова закружился по комнате, поглядывая на гравюры и фотографии.
По чугунной лестнице, содрогавшейся от работы типографских машин в нижнем этаже, Самгин вошел в большую комнату; среди ее, за длинным
столом, покрытым клеенкой, закапанной чернилами, сидел Иван Дронов и, посвистывая, списывал что-то из записной книжки на узкую полосу
бумаги.
Нет, у него чернильница полна чернил, на
столе лежат письма,
бумага, даже гербовая, притом исписанная его рукой.